NewsRoom24 04 декабря 2016 10:12 16 +

Ярмарочный Дом, Стрелка, Оперный театр, Автозавод. Марина Кулакова

Конкурс
…В выпускном, десятом классе Маша стала рисовать карандашом портреты своих одноклассников. Все, кому доводилось и удавалось бросить взгляд на эти наброски, восхищенно узнавали друг друга, но Маша была недовольна, захлопывала тетрадку. Стирала, снова рисовала: «Плохо, не получается у меня…»
Она точно схватывала объёмы, пропорции, светотень, хотя никогда не училась академическому рисунку. Но ей хотелось передать не только черты лица, а то, что соединяет их, что делает эти черты лицом, характером. Это было трудно. Стараясь сосредоточиться и рисовать точнее, Маша прикрывала глаза. Главное не хотело идти в руки, выскальзывало из-под пальцев, из-под карандаша. Оно было невидимым, и видимым становиться не хотело.
В её набросках чаще других стало возникать, проявляться лицо – в линии губ и подбородка, в линиях лба, в выражении глаз – мечтательность и твёрдость. Не очень обычное сочетание, но факт. Волна волос лежала свободно и строго, да – и то, и другое сразу, – и Маше удалось это передать.
Одноклассники не узнавали – кто, а сёстры узнали – Коля Коломийцев. Он жил в соседнем квартале, и учился в другой, не в Машиной школе. Они едва знакомы. Он на год старше. Говорили, недавно поступил в военное училище. Сёстры – Рая с Томкой, пошептались, решили – жених подходящий. Им не надо было объяснять, они сами видели – ухажеров у старшей сестрицы было полно, но Маняше никто не нравился.
За ней ухаживали, ей интересовались, за ней ходили, бегали, наблюдали. Восхищались. Она раздавала своё внимание дружелюбно и весело, одновременно раздавая комсомольские поручения. Но к Коле, не входившему в круг её школьных забот, она приглядывалась как-то иначе. Что-то особенное было в этих её рисунках…
Все учителя-предметники прочили будущность Маши по своей стезе. Особенно настаивал на этом преподаватель химии. Он был уверен, что его предмет – наука сегодняшнего и завтрашнего дня, а Маша – прирожденный химик. Впрочем, так считали и другие – физики, математики… Она решала задачи, писала формулы, доказывала теоремы без труда. Немецкий язык тоже давался ей легко, память у неё была отличная. Но в сочинения по русской литературе, которые она писала ночами до утра, она погружалась с особенным наслаждением, словно в реку в жаркий день.
Лучше Маши в классе учился только Лёва Барон. У него вообще не было других оценок, кроме «отлично». Но Лёва, тонко-худой, до болезненности, был полностью погружен в книги. Общественной работы он сторонился, в отличие от Маши.
Как же она всё успевала? И спорт, и театры, и кино… На экран смотрела не зачарованно, как другие, а внимательно. Знала не только актеров – имена режиссёров тоже были значимы и знакомы – она понимала, что многое (и важное) происходит за сценой, за кулисами, знала, как важны репетиции и «организация процесса». К выпускному, десятому классу, школа превратилась для неё в сцену, в площадку для ежедневных выступлений – докладов, политинформаций, концертов и торжественных линеек. Машино говорение – какой бы ни была сцена, даже если воображаемой – обволакивало и завораживало не только учеников, но и учителей. Грудные, глубинные модуляции и певучая летящая сила голоса… Риторические вопросы и ответы, интонационные уловки и приманки – всему этому она научилась сама. Быть может, помог театр, любимый ею, – там она жадно впитывала невидимые законы и каноны драматургии. Вместе с музыкой, которую она не отпускала, не забывала, оставляла в себе, в ней клубились и рождались риторические фигуры.
…Когда в тридцатом году отец, Василий Егорович, перевёз их в город, младшей, Тамаре, всего три года было, Рае пять, Маняше – семь. Мама сидела дома с детьми, у печки – да, и здесь, в городе, была, к счастью, печка. Варила, пекла да шила, – куда отойдешь? – трое малых-то… Имущества, по-деревенски называемого «добром», у них почти не было – все умещалось в кованый сундучок. Но они привезли с собой в город детей, домашние хлопоты, дедову, теперь отцову, гармонь, разговоры и песни. Нюра привезла рукоделья – веретена, пряжу, шитво, ожидания и безмолвные молитвы. Сколько дней, да и лет уж прошло, пролетело, сколько зим… Жизнь в городе – в Нижнем Новгороде, в Канавине, в «Ярманке» – они ладили по-деревенски, как умели, как привыкли. Они привезли с собой деревенскую жизнь с её укладом, поселили, расположили вокруг печки в одной комнате двухэтажного дома, который казался большим, многоквартирным, оттого и городским, – и жили в ней.
В домах рядом жили такие же, как они, выходцы из деревень. Казарменного вида дореволюционные «гостинки» на Совнаркомовской, окруженные складами и «лабазами», стояли сразу за Ярмарочным домом. Это была территория Ярмарки, даже в те годы не казавшейся «бывшей» – так укоренены были здесь торговые ряды и перекрестки..
Василий Егорыч устроился в в магазине. Кормилец, да. Крепкий, с крестьянской сметливостью и «снабженческой» жилкой – не смотри, что у него четыре класса деревенской школы – он скоро стал правой рукой директора. Вечером приходил домой, плотно обедал, выпивал рюмку, тщательно собственноручно начищал сапоги, и отправлялся «на гулянье». Нюра никогда не перечила ему, у неё была счастливая способность все в жизни воспринимать как радость и облегчение, – либо как дар, либо как передышку. Муж пришёл, чего-то принёс – продукты ли, девчонкам ли чего – обувку, конфеты, – плохо ли? Да больно гоже! Поел, ушёл, – да хоть бы и на гулянку, – сыт, здоров? – и слава Богу. Кормилец – в своём праве.
В своей семье Василий был сын и брат старший, единственный. Вокруг – своих пятеро сестёр, да жёнины сестры, как же? – там тоже семеро, и двое всего мужиков-то. Василий давно привык к раскладу «восемь девок – один я». Девки висли на нём, он относился к этому весело. Всех привечал. И Нюре велел привечать, кормить. Она и не спорила. Гости на порог – милости просим! – застелит весь пол, а пол-то – дубовый паркет – красота! Всем место будет. Заполонят «всю избу» говором, рассказами, расспросами – весело… «Невестк, а невестк!» – окликают из одного угла мужнины сёстры, катериновские, деревни Екатериновки уроженки. «Нютк, а Нютк!» – это свои, чернушенские, по нашему выговору – чарнушенски, из Чарнухи. Всех надо обиходить, обслужить. Нютка-Нюрынька и служила. Трудновато было, – да она не думала об этом, некогда думать-то.
Так, вроде, все жили, все соседи – по-простому. А вот Маша…
Нюра с Василием и не заметили, что старшая их дочка, Маняша, с первых шагов в городе стала жить иначе. В отличие от всей семьи она приняла эту перемену, переезд из деревни – именно как совершенно новую жизнь, на новом месте – в городе.
Семилетняя Маша поселилась не у печки в привезенном из деревни житье-бытье. Маша поселилась в городе.
Каждый день она выходила из дома, сначала с отцом, с подружками, потом и одна – в тайном волнении: «…а вдруг переменилось, исчезло?..». Обогнув Ярмарочный дом, выбегала к реке – близко же! – и замирала от восторга. У неё дух захватывало от красоты.
Стремительно уходящий вдаль, во все стороны расходящийся, распахивающийся простор! Разлив сияющих вод – и так высоко вознесенный над ними другой берег-город! в живой силе, в кипении земли и зелени, увенчанный едва угадывающимися линиями Кремля…
Словно оттуда, сверху, но неведомо откуда, из неё самой – в неё же – обрушивался голос.
Это был голос Федора Шаляпина, имя она запомнит потом, а вот сам голос, недавно услышанный, пережитый и спрятанный в сердце и в горле, как скрытое рыданье, навсегда сольётся для неё с городом и простором, над которым город поставлен крепостью. И ему – голосу, городу – надо крепить и крепиться, а так хочется плыть и лететь… Голос мужской, мужеский, низкий, но льющийся с высоты. Голос, словно ждущий минуты встречи её глаз с древней сказочной высотой того берега. Прекрасное-Большое.
Какие берега! – и дикий простор, уходящий вдаль, как всё это удерживать, держать, крепить? Часовая, Гребешок-Ярилина гора, Дятловы горы – горы! И две огромных реки сливаются у подножья, Ока вливается в Волгу. И кто-то… или это душа? – так высоко, далеко – над всем, что рядом… что медленно течёт и не замечает, и не слышит, суетится и бежит…
Пережив и услышав, Маша оглядывалась. Прохожие шли, ничего не замечая, женщины в светлых косынках, цветастых юбках и черных жакетах озабоченно смотрели под ноги, голуби тоже искали чего-то под ногами, пробегали пыльные собаки, низко опустив головы. «Царственно поставленный город» был для неё, для Маши. Он не всем был нужен, не всем виден, не всем слышен. Это был её город.
И это ещё не всё. Теперь надо было повернуться, за спиной оставив реку и Стрелку, Стрелицу – так раньше называлось это место – и увидеть близкое, лицом к лицу, лицом к фасаду – огромный волшебный терем Ярмарочного дома. Очертаньями – башенками и стрельчато-узорчатыми сводами он сам напоминал целый город, древнерусский сказочный город, город теремов. И она здесь жила! В этой сказке, в этой правде. Это был её город. Невероятная, затаённая сила и красота её города поразили её. С первого взгляда.
Город ответил взаимностью – он позволил ей быть его маленькой… нет, не королевой, конечно, нет. Не принцессой.
Княжной. Она знала, что город имеет в виду именно это слово, – слова приходили к Маше с неизменной точностью – из песен, из сказок ли, – она прекрасно чувствовала, какие слова верны и уместны, какие нет, потому что уместность совпадает с местом, которое ты видишь. И его звучанием. А она слышала и видела хорошо.
Прекрасное-Большое, невидимый, и неосознанный, но существующий для каждой девочки – жених, некое сверхмужское существо. Красота города каждый день обнимала её, полностью заменив и отменив, в общем, и не очень принятую в семье, родительскую ласку. Настой красоты в окружающем был так питателен, что Маша забывала про еду, могла за весь день не вспомнить: она никогда не испытывала голода.
«Е-е-эшь! Ешь давай! Цулюпай, цулюпай шибче, не оставляя-ай… – нараспев говорила мать, – не ест ничаво! Протянешь ноги-то!» – и сама удивлялась: Маняша, прогуливая обеды и раньше всех убегая из-за стола, вовсе не выглядела слабой. Бегала быстрей всех во дворе, и мячик кидала дальше всех мальчишек. Отец улыбался, глядя на неё: и что бы ей не родиться парнем? Маня была его любимицей.
Скоро она пошла в школу, и стала взлетать по ступеням – ей так легко давалось и удавалось всё, что многие преодолевали с трудом и усилием, а кому-то и вовсе было не по силам… Училась играючи. И математика, и русский язык, потом и химия, и немецкий – пятерки, пятерки, пятерки, грамоты и благодарности, уважительно-восторженные слова учителей смущенным родителям…
Впрочем, Анна Степановна, неграмотная Нюра, что ставила крест вместо подписи, опустив глаза, с каким-то особым достоинством произносила: «Бог даст, – выучится!» В то время в разговорном энтузиазме мало кто замечал, что присловья «Дай Бог! – не дай Бог…» у немногословной Нюры не были междометиями. Это были очень существенные, важные для неё слова и мысли. Она точно знала: даст Бог – Маша выучится. Меньшим сестрам Бог этого не дал, – и то ладно. Тамара вон только ходить стала – тряпки из рук не выпускает, полы готова мыть в день не по разу, чистоту наводит – до блеска, такая помощница, такая, Бог даст, будет хозяйка! – плохо ли? А Маняшу учителя хвалят, ну, дай Бог.
Учителя… Они вызывали у Маши благоговение. Особенно некоторые, разительно непохожие на родных и соседей, на людей, которые её всегда окружали. Она не сразу, и не совсем поняла, но постепенно какое-то понимание стало складываться в ней. Учителя «из бывших», преподававших ещё в гимназии, а школа и была бывшей гимназией, одной из лучших в городе, – отличались. И вот чем: в них возраст возрастал по-другому.
Они не становились стариками и старухами, как деревенские. Они становились богами. И богинями. И повелевали знаниями, «предметами», имели особые полномочия и разграничения. Маша прочитала книгу «Мифы древней Греции» и установила несомненную связь между ней и учителями. Все учителя знали эту книгу, – это самое малое, что можно было сказать. Конечно, они не были бессмертными. Впрочем, боги тоже. Но была в них какая-то общая сила и сопротивляемость времени. Маша вслушивалась в голоса своих божественных учителей – на уроках стояла тишина, и звучание их голосов напоминало давнее-давнее, деревенское, – службу в храме и проповедь, но школа была прекраснее.
«И скромна, и величава, выступает, будто пава…» – к учителям прикладывались пушкинские строчки, которые так легко оставались в памяти, причем, самые разные. На их лицах лежал отсвет какой-то тайны.
Не только, впрочем, на них. Маше доводилось, например, бывать в доме Ляли Иванцовой, одноклассницы. Ляля была приёмной дочерью, взяли её совсем маленькой в семью бездетных, но состоятельных, широко практикующих врачей. В семье её обожали и баловали. Старались развивать всесторонне. Но Ляля развивалась не очень, она была доброй девочкой, но так плохо понимала, причем, по всем предметам, так слабо училась, что с ней нужно было заниматься индивидуально. Машу назначили ей в помощь, и она стала ходить к Ляле домой, чтобы делать вместе уроки.
Жильё Ляли Иванцовой, помнится, поразило Машу своей роскошью и таинственностью: запах лекарств, перемешанный с духами, бесчисленная, как ей показалось, обувь, большие шифоньеры и шкафы, заставленные всякими изящными и хрупкими предметами, по большей части стеклянными и фарфоровыми. А более всего – церемония накрывания стола.
Когда её в первый раз пригласили поужинать, она, приняв приглашение, с изумлением увидела… совсем, ну совсем не то, что она привыкла видеть дома. Хорошо, что она читала о пирах и званых обедах, но она не думала, что в наше время… Растерялась. Не подала виду, конечно. Количество тарелок за столом через три минуты стало больше, чем дома на всех пятерых вместе, не говоря уже о вилках и вилочках, ложках и ложечках, ножах и ножичках, салфетках и салфеточках… Маша взяла стакан с морсом. «Почему Вы не едите, Маша?» «Спасибо, я наелась. Всё очень вкусно и красиво. Я начну делать задания, сегодня много уроков…» Ляля подсела, облокотившись на расшитые диванные подушки, снизу преданно заглядывая Маше в лицо светлыми кукольными глазами. «Так, – сказала Маша, – раскрыв свои тетради, исписанные бисерным почерком, – с чего мы начнём?..» Ляля пожала плечами, и глаза её затуманились. Ей было всё равно, чего не понимать.
Собираясь домой, одеваясь, Маша случайно прислонилась к полам пушистой шубы, висевшей рядом. Возвращалась домой задумчиво. Пинала валенками края оплывших сугробов, перекладывая из руки в руку тяжелую сумку с учебниками и книгами. Разглядывала свои штопаные толстые варежки. Зимний вечер странно изменял всё вокруг, всё было совсем не так, как днём. Снег вкусно хрустел под ногами. Маша поняла, что проголодалась. Ещё не дойдя до двери, она почувствовала, как пахнет у них дома. Дома пахло пирогами.
Сестрёнки с визгом бросились навстречу, облепили с двух сторон: «Маняша, Маняша, – расскажи, расскажи!» Они обожали слушать её: уроки, что она учила вслух, сказки про девочку-сибирочку – сама что ли придумывала? – да все равно – интересно!..
– Чего, ну, чего вам рассказать?.. Дайте разуться…»
– Ну, встрешники, налетели, шагу ей не дали ступить! – откликнулась мама, вполголоса. – А ну, дайте пройдет, отдышится, поест! Небось, устала.
– Да-аа! – протянула Раечка, – она-то ходила, а мне-то не выйти никуда, весь день, весь вечер из-за неё сидела, – я тоже устала!
Валенки у Мани с Раей были одни на двоих. Одного размера. Да отец во всём почему-то любил считать их «за одно»: «Райка-с-Манькой» – раз, Тамарка – два. Хоть и в шутку, но валенки-то одни, вот тебе и раз.
– Расскажи чего-нибудь! – не унимались сёстры. – Всё равно! Расскажи… Где ты была?!
– Где я была? Где я была… В тридевятом царстве, в тридесятом государстве… – медленно промолвила Маша, округлив глаза – вспоминая роскошную сказочную шубу, графины, бокалы и вазы, мерцающие за стеклами иванцовской «горки».
Отец спал, похрапывая. Мама подняла на Машу глаза – всё ли ладно? – и склонилась, чтобы перекусить нитку, – шила.
На столе, прикрытые полотенцем, дышали пироги. Сочные и румяные, мазаные маслом, с капустой, с луком и яйцом. А в большой миске горой лежали ватрушки. Маша вдохнула, втянула в себя запах своего дома и взяла кусок пирога с капустой двумя руками, чтобы не вывалить сочную начинку. «...Ну, Маняша! Ну?!. .Рассказывааай! Ай-яй-я-яяяяй!!!» – сестры с хохотом повалили её на кровать…
В другой раз, когда они пошли к Ляле Иванцовой, её родителей не было дома. На этот раз они наладились «в гости» вдвоём – Маша взяла с собой подружку, Валю Цукрову.
«Ой, что это? Бриллианты?» – Валя осторожно потрогала лежащие у зеркала бусы, – можно примерить?» – и приложила их к своей груди, к тёмному и глухому школьному платью. «Конечно, можно! Мерьте! – щедро разрешила Ляля, – у нас полно! Смотрите!» – она выдвинула ящик шкафа, и перед девчонками блеснули невиданные сокровища. Бусы, колье, броши, кольца, кулоны и серьги, бисер и камни самой разной огранки… Увидев изумленные лица подруг, Ляля вдруг поняла, что настал её звездный час. «Это ещё что…» – прошептала она, и распахнула дверцы шкафа. Оттуда мягко заструился свет настоящих нарядов – шелков и бархата, манто и пелерин, шифона, черных кружев и жемчужных оторочек вечерних платьев, накидки и шарфы… Девочки застыли. «Мерьте! – тихо и торжественно повторила Ляля. По-хозяйски обняв это сказочное колыхание, она вытащила из шкафа и бросила прямо на пол кисейный и кружевной ворох.– Ну?.. – Маше прямо в руки полетело что-то ароматно-лёгкое, в мелких блёстках. – Что вы стоите? Мерьте. Мерьте!..»
Очнувшись, девочки издали хором особый высокий крик женского счастья, непереносимый для мужских ушей, – хорошо, что их не было рядом! – обнялись и закружили Лялю в танце восторга, и через минуту их уже не надо было упрашивать… Валя надевала по нескольку юбок сразу. Потом принялась за платья. Маша накручивала на себя шарфы и палантины, примеряла манто и колье. Валя, обнаружив парик, распустила косы и делала причёску. Счастливая раскрасневшаяся Ляля открывала новые дверцы и новые ящики, сундуки и коробки, вывалила на пол пояса, корсеты, нижние и верхние юбки, обрезки меха, сапожки и туфли – замшевые и кожаные, серебряные и золотые, – бальные туфли, с бантами, на каблучках…
Маша нашла себе туфли, которые были ей впору. Держа в руках маленькую шляпку, в бальном платье жемчужного цвета, медленно подошла к зеркалу. Надела шляпку. Что-то подсказало ей, как именно надо надеть шляпку. Чуть набекрень. Она не узнала себя в зеркале. Смех и возня затихли. Оглянулась. «Маша! – ахнула Валя. – Какая ты… красивая!» «А вы? – улыбнулась Маша, – посмотрите-ка на себя! – нет, вы только посмотрите!..»
Она присела в реверансе: «Госпожа Иванцова… Мадам Цукрова…» Ей ответили – «Госпожа Силантьева!» – они прошлись друг перед другом на высоких каблуках. …Снова переодевались, танцевали, и падали от хохота! Забыв об уроках, о времени, они ринулись в стихию своего бала. Облачались и разоблачались, одевались и раздевались, наряжались…
Приход взрослых застал их врасплох.
Мало того, что на двенадцатилетних девочках было много украшений. Каждая из них благоухала несколькими видами духов, в прямом смысле – целым букетом. На губах полыхала помада. Неожиданная бледность щёк сильно отдавала густой пудрой. Квартира представляла собой картину колоссального обыска и разгрома.
– О Господи, – выдохнула Роза Вениаминовна, снимая перчатки.
– Та-ак… – сказал Виктор Михайлович.
«Неужели выпорет всех троих?» – подумала Маша.
– И-извините… – хотела сказать Валя и убежать, но ни язык, ни ноги её не послушались.
– Мы занимались! – глядя исподлобья, без тени смущения сказала Ляля.
– Я так и думал… – задумчиво сказал Виктор Михайлович.
– Было очень интересно! – твёрдо и честно сказала Ляля, и даже вскинула голову. Она не желала отдавать своего счастья и могущества.
Дальше произошло невероятное.
– Что ж… – сказал Виктор Михайлович, – я и не предполагал, что это так назрело… В воскресенье мы все… идем в театр! В оперу.
…Только что перестроенное из «Народного дома» здание блистало великолепием. Трудно сказать, чего было больше в театре – неожиданного или тайно ожидаемого Машей. Скорее, она пережила даже какое-то успокоение, обретение. Здесь, именно здесь обитал невидимый голос, любящий её и любимый ею. Здесь, на сцене, он обретал телесность, очертания… и менял их. Театр явился, проявился в реальности. К нему надо было подняться – через реку, наверх, в старый город. Подняться, приблизится, войти… Он стелил под ноги ковры, предлагал текучие перила, сиял огромными люстрами. И до третьего звонка держал закрытым мягкий занавес. Явь театра словно одарила Машу личным магическим кристаллом. Большим.
И стоило ли удивляться, что первой оперой, раз и навсегда покорившей её, был «Князь Игорь». Картины-сцены раскрывались одна другой ярче и пленительнее, переплетаясь и усиливая друг друга: мощное звучание народных мотивов, веющее древностью «славление», хоры бояр в тереме Ярославны… Заходящее солнце, полыхающий закат над половецким станом, пение половецких девушек и стремительные, бурные пляски невольников и невольниц. И сам князь Игорь…
«О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить…» – напевала Маша по дороге к дому. Она была словно окутана и укрыта сиянием театра, нежными хорами, голосами и музыкой, оставшимися в ней. Девочки, кратко обсудив наряд Кончаковны, уже болтали о другом.
Маша стала бывать в театре часто, и даже водить туда сестёр, – она смотрела по нескольку раз и «Риголетто», и «Евгения Онегина». Благо, её отличная учёба давала ей льготы, а простая сообразительность помогала мгновенно улавливать правила игры. Ну, например, – в театре есть волшебное слово «контрамарка». Слово это означает… таинственную, полузапретную – контра! – но такую желанную возможность… До самой контрамарки далеко. Она, тайная бумажка из волшебного окошечка, предназначена особым людям, о которых почти ничего неизвестно. Кто они? И придут ли? – неизвестно! Но…
Контрамарки бывают невостребованы! И тогда они означают возможность – тихо-тихо – сесть на свободные места после третьего звонка… Маша стала заводить знакомства, в том числе среди билетёров. Миловидную девочку запомнили и полюбили, – она была очень серьёзной, но улыбка понимания – слышания – просверкивала в её лице и облике ослепительно. Скоро она стала приводить целые классы – помогала учителям своей школы «организовать поход в театр».
К Машиному удивлению, многие, в том числе и сестры, в театре откровенно скучали. Им было плохо видно с балконов и решительно непонятно, почему Маша так завороженно устремляет не только глаза, но словно всю себя на сцену, где долго поют и неестественно говорят расфуфыренные артисты.
Рая – как и все – больше интересовалась пирожными в буфете, Томка томилась, разглядывая соседей и обивку кресел.
После спектакля выяснялось, что они почти ничего не услышали, не запомнили, не поняли. Маша, разгоряченная увиденным-услышанным, переполненная, вдохновленная, с такой же горячностью и вдохновением начинала рассказывать и объяснять, …и сама удивлялась: обнаруживала, что объяснить музыку и спектакль не так-то просто. Практически невозможно. Так же, как невозможно ответить на вопрос – что такое музыка? Или – стихи Пушкина? Ответом может быть только музыка. Или стихи Пушкина. Но их надо слышать! Маша открыла для себя – объяснить трудно. Легче – убедить. Девочки подчинялись не объяснению, а убеждению – её собственной убежденности, уверенности, её чувству, её горячим словам.
И в десятом классе она уже знала наверняка: если не объяснить, то убедить – можно. В чём угодно. Можно начать издалека и увлечь далеко. Можно накалить, раскалить свою речь докрасна. Можно маленькие слова сделать огромными. Спорное превратить в бесспорное. Это возможно.
«Выполнить и перевыполнить пятилетний план!» – повсюду звучали лозунги, подкрепленные победно нарастающими цифрами. Только неграмотные и несознательные могли не понимать: вот станкозавод в тридцать втором году выпустил 28 станков, а через четыре года, в тридцать шестом – 1579. Тысячу пятьсот семьдесят девять! Кто усомнится? – через четыре года! Через четыре года – здесь будет город-сад! Слышали? Не так давно, в тридцатом году, заложен первый камень нашего автозавода, а в апреле тридцать пятого с конвейера сошёл стотысячный автомобиль! Легковой ГАЗ. Наш автозавод-гигантсильнейший в стране!
Город, прежде носивший обидное, и устаревшее, по мнению Маши, прозвание «карман России», стремительно менялся. Именно из Нижнего зазвучало на всю страну радио – именно отсюда впервые в мире полетел в эфир человеческий голос! Наука и техника, ученые-изобретатели, радиолаборатория – сами эти слова, казалось, изменяли пространство, делали его другим. «Город становится центром индустрии» – красиво звучало!
Нижнему Новгороду, будто в противовес его старой славе «кармана России», дали совсем другое имя. Точнее, псевдоним – Горький. Писатель-земляк, волгарь, который взял это слово своим литературным именем, вместе со своим Буревестником взлетел над миром и заставил слышать: Горький – это звучит гордо! Так казалось Маше, а что – разве не так?
Город рос и прирастал заводами, строился автозавод – «автогигант». «Осваивали», застраивали заводами около шести тысяч гектаров в Заречье – огромную территорию приокских низин. Рабочих рук не хватало. Людей вербовали из деревень. Тридцатые годы в России… Хмурые бывшие крестьяне, теперь рабочие – текли, притекали, приходили. Их руками, привыкшими к любой тяжкой работе, их невидимым многожильным усилием поднимались гигантские корпуса…
Маша слышала Большое и Прекрасное в победном шуме заводов. И в музыке. Хотя сначала ей казалось, что музыка театра говорит о чем-то другом. В народных песнях слышалось что-то не менее большое, бесконечно большое. Но, подумав, она решила, что это, скорее всего, одно и то же. И «…дайте, дайте мне свободу!», и «человек – это звучит гордо!», и «рожденный ползать – летать не может!», и «пятилетку в четыре года!» и «здесь будет город сад!» – все это, по большому счёту, – одна музыка, – решила Маша. Это – Прекрасное-Большое, тайный друг её детства, невидимый жених, её князь. Он становится ближе – конечно! – она идёт ему навстречу. Они друг друга не только слышат, но и видят – Маша чувствовала на себе взгляд Большого…
«Но почему многие люди, даже взрослые, не понимают, не слышат Большого? В стране, в заводах. Дома хмуро говорили про коллективизацию и колхозы. Ну что ж, – надо объяснять, надо!» – размышляла Маша, впрочем, не раздумывая долго. Учителя не особо разъясняли, но требовали – разъяснять. Школа должна соответствовать духу времени.
Маша разъясняла одноклассникам индустриализацию и пятилетние планы так же вдохновенно, как музыку после спектакля. Большое подсказывало ей слова, напевало интонации, расчерчивало ритмы речитативов. Ей было весело говорить о Большом. Говоря перед классом, она чувствовала в себе пульс времени. Время было огромным, но ему зачем-то было нужно пройти сквозь её горло. Собственный голос возносил её на гребень огромной волны. Дух времени, пульс времени! Он гремел в репродукторах, она смягчала его, она владела им.
Люди, – причём, и дети, и взрослые – они всё-таки слишком маленькие, чтобы спорить с Большим. Да и зачем спорить? – Большое просто хочет войти в каждого, как входит в неё. Оно входит в неё, Машу – гибкостью интонаций и мощным хребтом ритма, интуитивными фигурами речи…
Маша Силантьева блестяще сдавала экзамены. Рисовала Колю Коломийцева. Жизнь обещала праздник, большой праздник. Учиться, работать? – всё праздник! – для Маши. Вишнёвым цветом кипел нежнейший июнь сорок первого года. Двадцать первое приблизилось и наступило.
«Гитлеровская Германия вероломно напала на нашу родину…»
В одно мгновение школа, дома, заводы, и малое, и большое – всё окунулось во тьму, затянулось войной, словно гигантской грозовой тучей.
Добровольцами собрались и пошли на фронт все мальчишки-выпускники, одноклассники Маши, даже Лёва Барон. Война оказалась самой общественной из работ, самой главной.
Деревенские гости, которые были неотъемлемой частью их дома, которые приезжали всегда, – больше не приезжали. Всё изменилось. Ушли на войну дядя Миша, дядя Андрюша... Сёстры пошли учиться на медсестёр.
Каждый день приходили печальные вести, приносили похоронки. Молодой офицер, лейтенант Николай Коломийцев, отправленный сразу на фронт, погиб в первые дни войны.

НАШИ ПАРТНЕРЫ:
  1. Как вы относитесь к переименованию улиц в Нижнем Новгороде?
Управление Росреестра по Нижегородской области
В Управлении Росреестра по Нижегородской области 05...
02.12.2016 16:51:18
Еще в рубрике